Читаем без скачивания Жены грозного царя [=Гарем Ивана Грозного] - Елена Арсеньева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Анница всплеснула руками, да так и стиснула их перед грудью, движением этим выразив свое негодование.
– Тать? Душегубец?! – воскликнула она звонким от обиды голосом. – Не суди всякого по себе. Лучше моего тятеньки и на свете нету. Он в Казань с царем ходил, из Ливонии весь израненный, без ноги воротился, а этот супостат его в яме гноит и выпускать не хочет.
– Кто ж такой злодей, что воина-ироя в яму сунул? – нахмурился Иван Васильевич. – Да царь его небось сразу к ногтю прижмет!
На глаза девушки тотчас навернулись слезы:
– Ой, боюсь, не захочет… Этот-то, Минька Леванидов, – опричник государев, а мы, Колтовские, теперь земские, за нас заступы во всем мире нету.
– Больно много ты этого мира видела, что так отчаялась, – хмыкнул Иван Васильевич. – Чего твой земец-тятенька не поделил с государевым опричником?
Анница склонила голову, но не промолвила ни слова.
– А что тут говорить? – негромко произнес Иван Васильевич, проницательно глядя на ровненький пробор, разделяющий ее русые волосы. – Наверное, сей Минька тебя в жены взять пожелал?
– Кабы хоть в жены… – полным слез голосом произнесла Анница. – А то блудным делом спознаться хотел. Я в крик, охрипла даже, так кричала. Всю рожу его поганую в кровь изодрала. Батюшка ему костыликом по хребту накидал, Леванидов еле живой уполз, а сам кричит: «Помянете еще меня, право слово, помянете!» Ну и помянули… Батеньку схватили Минькины приспешники, затащили к нему в усадьбу, в яму сунули. Братья мои ринулись выручать, а нет, так выкупать готовы были за хорошие деньги, но Минька уперся, как тот бешеный бык: волоките мне на двор девку, не то сгною старого хрыча.
– И что? – спросил Иван Васильевич с живейшим любопытством. – Так и не пошла?
– Да ты, надо быть, не слепой, – невесело усмехнулась Анница. – Пошла бы я к Леванидову – разве стояла б тут перед тобой по колена в грязи?
– Сбежала, что ли? – противным голосом спросил Бориска, который один из всех неприязненно косился на девушку. Похоже было, ее очарование на него мало что не действует – несказанно раздражает. – Хороша дочка – отец заживо гниет, а ты шляешься по чужим краям.
Анна так зыркнула на него исподлобья, что Бориска невольно шатнулся – почудилось, две зеленые молнии в него ударили.
– Ты, сударь, мужчина, – сказала она сдавленным от обиды голосом. – Тебе позор не в укор! У девицы же единственное добро – честь. Одному под ноги швырнешь, словно кость псу бродячему, другому – и с чем пребудешь? Или не понимаешь, что мне после того Миньки Леванидова только и останется, что в омут либо в петлю? Я сюда пришла справедливости и милости у государя просить, последняя моя надёжа – государь.
Бориска прикусил губу. Похоже было, слова Анницы его крепко уязвили. Она в его лице нажила себе нынче немалого врага!
– А не боишься? – спросил негромко Иван Васильевич. – Разве не слыхала, что про московского царя болтают? Он-де зверь и кровопийца, он чести стародавней не чтит, боярство к ногтю давит…
– О Господи! – всплеснула руками Анница. – Не видала я людей, чтоб они были всем довольны. То им жарко, то холодно, то дождливо, то сухо, то мягка власть, то жестка узда… Не знаю! В песнях про Ивана Васильевича поют, он-де гроза, но и прозорливец. Небось прозрит беду мою, рассудит, кто прав, кто вино…
Она осеклась, уставилась вдруг с приоткрытым ртом на своего собеседника, словно только сейчас дошло до нее это странное совпадение: и всадника на черном коне, и царя зовут одинаково.
– Расчухала наконец-то, – ехидно бросил Бориска. – Долго ж ты думала!
Девушка затравленно оглянулась на его равнодушное, недоброе лицо, потом вдруг рухнула на колени, простерла руки к всаднику. Пыталась что-то сказать, но не могла. Дрожали побледневшие губы, глаза налились слезами и сделались уж вовсе нестерпимо зелеными…
Иван Васильевич обреченно покачал головой:
– Ох, душа моя, душа моя! Услыхал Господь…
Резко оборвал себя, мотнул головой, обернулся:
– Грязной, Васька! Завтра же чем свет поезжай со своими людьми в Каширу, этого Леванидова… сам знаешь, что с ним сделать. Колтовских обласкать моим именем, погляди, если разграблено имение, все чтоб вернули им. Понял? А пока возьми девку в седло. Довольно тут при дороге стоять, стемнеет скоро.
* * *– Я-то думал, такое только в сказках бывает, – сказал архиятер Бомелий, с улыбкой поглядывая на своего молодого гостя. – Без всяких смотрин… Ехал царь с охоты, глядь – красавица. Увидал он ее, полюбил и женился!
– Увы, случается и наяву, – невесело кивнул гость – и тут же тревожно вскинул голову, готовый откусить себе язык за это опасное, так некстати сорвавшееся «увы».
Бомелий сделал вид, что ничего не заметил. Он уже давно почуял взаимную неприязнь, объединявшую царского любимца Бориса Годунова и новую государыню, Анну Алексеевну, свадьбу с которой Иван Васильевич сыграл несколько месяцев назад.
– С другой стороны, куда ему деваться, государю-то? – рассудительно сказал Бомелий. – Марфа, бедняжка, померла, не разрешив девства, что ж ему, век теперь вдоветь? Четвертый брак – это, конечно, не по-божески, но уж коли позволили архиепископы…
Позволить-то позволили, но для очистки совести на царя наложили покаяние: не входить в храм до Пасхи, только в сей день причаститься Святых Таин и всякое такое, бывшее для Бомелия полной чепухой, тем паче что Пасха свершилась спустя неделю после бракосочетания царя и Анны Колтовской, а епитимья разрешалась на случай воинского похода, в который царь и не замедлил отправиться.
На юге опять топтались войска Девлет-Гирея, но их разбил Михаил Воротынский. Государь давно рвался в Ливонию, однако в это время скончался польский Сигизмунд-Август. Польский престол открылся… Среди прочих кандидатов был царевич Федор Иванович, потом, однако, вскоре выяснилось, что царь искал польского престола для себя. Поляки перепугались, отвергли его и предпочли французского щелкопера Генриха. Тут ярость государя обратилась на запад, и он выступил в Ливонию во главе войска.
Бомелий зябко передернулся. В его ноздрях еще до сих пор стоял жуткий дух костра, на котором живьем горели защитники крепости Пайда или Виттенштейн, обреченные Иоанном на жуткую смерть за то, что на стенах этой крепости погиб Малюта Скуратов…
Двойственное чувство владело Бомелием после этой смерти. Сначала безусловное облегчение: слишком мрачна была фигура царского клеврета, и, как ни философски относился Элизиус Бомелиус к человеческой жестокости вообще, а к жестокости царя московского в частности, он не мог не вздохнуть с облегчением, окончательно уверясь, что рыжеволосые, конопатые лапы Малюты уже никогда не будут вытягивать из него, архиятера, внутренностей или охаживать по ободранной до крови спине горящим веничком. С другой стороны, он помнил гороскоп Малюты и свой, помнил, что не столь уж велик разрыв между датами их смертей… ну что же, все люди смертны, чему быть, того не миновать, а для вящей славы Божией Бомелию ничего не было жаль, даже и самой жизни.